Предупреждаю: приводимые тексты подчёркнуто субъективны (что одновременно есть их плюс и минус). Тем интереснее.
( Read more... )
В одной из глав "Булата Окуджавы" Быков рассуждает об образе чёрного кота. Далее цитата:
Черный кот — объект всеобщей ненависти в том же дворе, но с ненавистью этой странно уживается почтительность: именно от него в конечном итоге все и зависит. Перейдет дорогу — и поминай, как тебя звали. Портрет этого фрустрированного, болезненно зацикленного на мелочах сознания, у которого не осталось никаких твердых опор — принципы вытоптаны, убеждения отброшены за обременительностью,— находим у более позднего барда, Михаила Щербакова, но диагноз поставлен еще в советские времена: Над суеверьями смеемся до поры, покуда нет дурного знака,А чуть дорогу кто-нибудь перебежал, так уж и больше не смешно,И хоть не черная она, а голубая, и не кошка, а собака,—А все равно не по себе, а все равно не по себе, а все равно.(Примечательна тут отсылка к «Голубому щенку» — мультфильму, в котором главным оппонентом мечтательного щенка-интеллигента выступал Черный Кот, хозяин жизни: «Я не знаю неудач, потому что я ловкач». Стукач трансформировался у Ю.Энтина в ловкача — и верно, главное зло в семидесятые выглядело именно так.)
(Конец цитаты)
И ещё однажды МЩ упоминается в той же книге - на этот раз в связи с окудждавовской песней "Батальное полотно". Эта цитата будет обширнее:Эти строчки окончательно проясняют контраст, на котором все держится. Что все они, от императора до генералов, входят в ночь — понятно; контраст как раз в том, что входят «медленно и чинно», с полным сохранением парадного порядка. Это подспудное настроение — стройный порядок, спускающийся в хаос, парад, сходящий в ад,— вышло затем на поверхность в двух песнях Михаила Щербакова, которого сам Окуджава считал наиболее талантливым представителем авторской песни в восьмидесятые-девяностые (и в этом с ним нельзя не согласиться). Сам Щербаков отрицает сознательную аллюзию на «Батальное полотно», но не исключает внутренней, подсознательной связи обоих текстов с окуджавовским первоисточником. Рассмотрим обе эти вариации, написанные на одну, в сущности, тему: парадный спуск в ад. Тем более что первая из них («О том и речь», 1990) содержит прямую отсылку к финальной строфе «Батального полотна»: «Мы солдаты».
(Далее Быков выборочно цитирует три куплета песни "О том и речь...")
Здесь трагедия усугубляется тем, что — «ничто не сгинет без следа», кроме главных героев, от лица которых и произносится весь этот тревожный монолог. Память остается от всех, кроме солдат, стройными рядами, в безупречном походном порядке исчезающих в небытии. Бессмертны все, кроме тех, кто обречен на бесследную и беспамятную гибель с самого начала: от солдата не остается ни дворца, ни мавзолея, ни статуи, ни предания. В лучшем случае — батальное полотно (в песне Щербакова, впрочем, отброшена и эта надежда: если у Окуджавы герои только «входят в ночь», то в позднейшей песне они уже движутся в ночи, в которой по определению нет соглядатая; у Окуджавы они «вечностью богаты», у Щербакова — вечностью отвергнуты). Еще наглядней эта же картина в песне, написанной в том же 1990 году,— «Descensus ad inferos» («Сошествие во ад»):(Цитируется песня без последних двух куплетов.)
Здесь параллель усиливается тем, что автор, как и Окуджава, описывает картину — правда, в отличие от Окуджавы, вполне конкретную (фрагмент «Страшного суда» Босха, хотя и домысливая детали). Сходство заключается в том, что «картина мира», как она увиделась Щербакову, в 1990 году в самом деле была удивительно наглядна — правда, к воротам ада в порядке строгом двигался уже не император со свитой, а крокодилы и гарпии (заметим, однако, что слово «свита» появляется и здесь). Правду сказать, спускающаяся в ад свита выглядела в 1990 году скорей по-щербаковски, нежели по-окуджавовски. Парад спускался в ад, империя уходила в небытие, и сказать что-нибудь по поводу высшей справедливости было в самом деле невозможно — все это было справедливо, конечно, но совершенно безрадостно. Сказать «так им и надо» легче всего, но ведь девочке приходится идти туда с ними и во главе их — тут уж вполне по-блоковски: «Есть одно, что в ней скончалось безвозвратно, но нельзя его оплакать и нельзя его почтить»: вместе с этим унылым строем, простите за двусмысленность, гибнет и то единственное, что его оправдывало.Общая же тема этих трех текстов, связанных не только общей лексикой и отсылками к живописи, но и сквозной фабулой,— нисхождение порядка в хаос, растворение в нем; стройный строй, нисходящий в бездну (забвения ли, безвременья ли). Окуджава уловил это раньше всех — аналогии между гибнущей царской и гибнущей же советской Россией начались позже, когда историки, беллетристы и кинематографисты сосредоточились на «последних днях императорской власти», когда почти одновременно граду и миру явились «Двадцать три ступени вниз» Касвинова, «Нечистая сила» («У последней черты») Пикуля и «Агония» Климова. Еще в 1973 году он написал песню о параде, уходящем в ночь, о триумфе хаоса, поглощающего военизированный порядок,— в 1990 году другой поэт увидел это отчетливей, ибо распад уже скалился вовсю. Вне зависимости от авторских намерений, которые всегда субъективны, оба поэта зафиксировали один и тот же процесс. Финал его мы наблюдаем сегодня — гарпии рвутся наружу,— но из ада обратной дороги нет, да вдобавок за время пребывания там они превратились в такое, что выводить их оттуда себе дороже — смирись, Орфей.(Конец цитаты)
И напоследок, для полноты картины - отрывок из быковской "Восьмой баллады". В стихотворении речь идёт о рассматривании в стереоскоп старинных фотографий, сделанных незадолго до Первой мировой. Сперва описание снимка:
Там поезд движется к туннелю среди, мне кажется, Балкан,
Везя француза-пустомелю, в руке держащего бокал,
А рядом — доброе семейство (банкира, пышку и сынка),
Чье несомненное еврейство столь безнаказанно пока;
В тумане столиков соседних, в размывчатом втором ряду
Красотке томный собеседник рассказывает ерунду;
Скучая слушать, некто третий в сигарном прячется дыму,
Переходящем в дым столетий, еще не ведомых ему.
А чуть дальше:
В той идиллической картине, меж обреченных хризантем,
Ползя меж склонами крутыми, кем быть хотел бы я? Никем.
Никем из них, плывущих скопом среди вершин и облаков,
Ни снегом, ни стереоскопом, как захотел бы Щербаков,
Ни облаками на вершине, что над несчастными парят,
Ни даже тем, кто смотрит ныне в старинный странный аппарат.